Именинник - Страница 38


К оглавлению

38

— С Куткевичем? — крикнул Сажин, вскакивая. — Не может быть…

— Уж будьте спокойны… И повенчались где-то в деревне. Видно, Прасковья Львовна всю музыку оборудовала… А теперь дело на мир идет, Прасковья же Львовна и к Марфе Петровне с декларацией ездила: так и так, дело прошлое, не воротишь. Ну, старуха обыкновенно на нее медведицей кинулась сначала, ногами топала, а потом и смякла… Куткевич три раза сам приезжал к теще, она его не приняла. Конечно, так это, для характеру делается у них, а Куткевич обойдет ее…

Это известие подняло в душе Сажина давно похороненное чувство, и он никак не ожидал такой живучести. Сколько времени прошло, и с какой болью он переживал снова свою неудачную любовь! Да, она отвернулась от него, но это не мешало ему попрежнему любить, больше, чем тогда. Он опять видел Анну Ивановну, как живую, и смертельная тоска охватила его душу. Люди, которым приходилось умирать несколько раз, знают это уничтожающее чувство. Тень любимой женщины прошла по всем сажинским комнатам и своим грустным появлением осветила царившую здесь пустоту. Ведь этот дом принадлежал ей, она незримо царила в нем даже тогда, когда сам Сажин забыл палившее его чувство. Теперь он с мучительной болью перебирал свои воспоминания и еще раз переживал старое горе. Как она хорошо улыбалась, когда что-нибудь слушала, как ласково шептала свои первые признания, а потом эта роковая сцена в саду — и все кончено… Точно порвалась струна, когда мелодия только что начиналась. Сквозь призму прошедших годов Сажин старался беспристрастно взглянуть на самого себя и свои отношения и приходил к невольному заключению, что он был виноват вдвойне, нет — без счету виноват! Неужели это был он, спустившийся до интимных отношений с женщиной, которую не любил, и в то же время осмеливался протягивать свою нечистую руку к другой женщине, отдавшейся ему со всей чистотой своей нетронутой души?.. Все, последовавшее затем, как оно ни вышло дико, служило только продолжением заслуженной кары…

И вот в результате, вместо настоящей полной жизни, — жалкий призрак и прозябание. Сначала Сажин в своей земской неудаче обвинял других, но, всмотревшись глубже, он начал приходить к убеждению, что тут кроется что-то другое. Первое острое чувство несправедливой обиды само в себе несло известное нравственное удовлетворение, но оно заменялось другим, неясным и расплывающимся, от которого опускались руки. Разве Сажин не мог найти себе других занятий, как Окунев или Корольков: в нем не было даже недостатка энергии и желания работать, но под этим лежало смутное сознание бесполезности такой работы. Личная неудача встретилась с общественной под острым углом, и некуда было итти дальше… Это были две стороны одной и той же медали.

— Действительно, именинник! — шептал Сажин, хватаясь за голову.

Он теперь часто подходил к тому окну, из которого виден был злобинский сад. Через сетку голых сучьев, по вечерам, он наблюдал одинокую светлую точку, глядевшую на него из глубины сада, как кошачий глаз, — это горел огонь в каморке Марфы Петровны, а комната Анны Ивановны стояла пустая. Раз вечером, подойдя к окну и машинально взглянув по знакомому направлению, Сажин вздрогнул, точно от электрического тока: огонь показался и в других окнах… Что это значило?.. Ему сделалось опять больно, больно за чужое счастье, которое делало еще темнее окружавшую его пустоту. Да, теперь все кончено… Но какая-то сила непреодолимо тянула его опять к окну, и он по целым часам смотрел на освещенный злобинский дом, похоронивший в своих стенах его счастье.

XIX

Прошло пять лет. Наступил конец семидесятых годов. В Мохове за это время успело много воды утечь, и даже сама грёзовская генеральша утратила свой прежний привлекательный вид — обрюзгла, растолстела и сделалась точно еще ниже ростом. В ее салоне из старых друзей оставался один доктор Вертепов, который, скажем кстати, находился в большом загоне. Софья Сергеевна держала его в черном теле, вместе с Хановым, лежавшим без движения второй год. Старика разбил паралич. Скучно было в квартире генеральши, и она любила теперь говорить:

— В жизни, по-моему, есть только одна вещь, для которой стоит жить, если вообще стоит жить… Это — искусство! Все остальное… Позвольте, давно ли у нас в Мохове существовала целая плеяда умных людей: Курносов, Ефимов, Петров, наконец «молодой Мохов», — и куда все это девалось? Точно сквозь землю провалилось, а еще сколько было людей, подававших надежды: три брата Поповых, Огрызко… И что же: Курносов женился на Клейнгауз и живет настоящим буржуа, Петров поступил в акцизное ведомство, Ефимов где-то тюремным смотрителем… Вообще, чорт знает что такое!..

— Да, если разобрать, то… гм!.. собственно говоря… — бормотал Вертепов, чтобы сказать что-нибудь.

— Уж вы-то молчали бы лучше! — обрывала его Софья Сергеевна и даже топала ногами. — Туда же…

Доктор Вертепов скромно умолкал и начинал посвистывать. Это было для него единственной уловкой спасения — свистом он успокаивал Софью Сергеевну, как египетские фокусники — очаковых змей. Жилось ему порядочно скверно, но он не имел сил сбросить с себя ярмо и покорно тащил житейский воз. Он даже не роптал на свою судьбу, но вот это проклятое искусство… У Софьи Сергеевны сделалось какой-то страстью приглашать разных заезжих артистов, особенно музыкантов; потом навязался какой-то кудрявый флейтист из местного оркестра, с которым Софья Сергеевна сочиняла дуэты. На обязанности Вертепова было знакомиться с господами артистами, а потом приглашать их в салон. Если они артачились или оказывались моветонами, на голову Вертепова сыпался град упреков, и у Софьи Сергеевны начинались «нервы». Чтобы гарантировать себя от этих неприятностей и разрушить влияние флейты, он придумал занятия магнетизмом: столоверчение, пассы, отгадывание мыслей «через влияние» и т. д. Эта выдумка ему удалась, и по вечерам в салоне водворялась всевозможная чертовщина, а Вертепов играл роль оракула и не без пользы пустил в ход свои медицинские знания — он управлял сеансами, выбирал самых нежных субъектов и вообще проделывал все фокусы, какие успевал вычитать где-нибудь в газетах.

38