Замужество Анны Ивановны мало изменило ее собственное положение, и даже, — в чем она боялась окончательно сознаться, — это положение изменилось не в лучшую сторону, начиная с того, что ее любимая и единственная комната была превращена Марфой Петровной в парадную спальню. Выходя замуж, Анна Ивановна думала получить известную свободу, а вместо того привела в отцовский дом жалкого тунеядца, который в две недели подчинился авторитету Марфы Петровны. Это было приличное ничтожество с тем особенным самолюбием, какое свойственно людям этого разбора — нужно же было хоть чем-нибудь заменить внутреннюю пустоту. Характер точно так же заменялся мелким упрямством, как у обезьяны. Анне Ивановне делалось даже как-то страшно, когда муж неожиданно входил в комнату в моменты такого раздумья, и она рассматривала его удивленными глазами, как постороннего. Неужели этот человек мог быть членом «молодого Мохова»? Последнее составляло неразрешимую загадку, и Анна Ивановна начинала думать, что она относится к мужу пристрастно. Ей было неприятно смотреть, как он ест, как обращается с прислугой, как старается попасть в тон Марфе Петровне.
— Ежели бы мне делать зятя на заказ, так и не придумать бы лучше, — в глаза Куткевичу говорила хитрая старуха.
— Милая маменька, вы преувеличиваете мои достоинства, как вашего зятя…
— Ну, уж это я знаю сама про себя, милый зятюшка!.. Тоже насмотрелась на своем веку на добрых людей, как нашу сестру, бабу, зятья-то увечат. Вон у Афониных непременно своей веры захотели зятя, а он приедет домой пьяный и кричит: «Не хочу в ворота, разбирай забор!..» Смертный бой у них в дому стоит… На своего покойника я не могу пожаловаться, а тоже, бывало, всю душеньку вымотает.
Старый героический режим в злобинском доме сменился неустоявшейся новой формой. К раскольничьей обстановке прилепилась кой-какая новая мебель, старинные цветы уступили место экзотическим растениям, явился кабинет Куткевича — и только. Не стало даже той прежней цельности, какая придавала злобинскому дому характерный вид истого раскольничьего гнезда. Этого диссонанса не желал замечать один Куткевич, быстро успокоившийся на лаврах дешево доставшегося благополучия. Он вообще был доволен и чувствовал себя отлично. Свою контрольную службу он бросил, потому что не желал быть чиновником. Это сделано было даже из принципа, хотя Марфа Петровна и не могла согласиться с зятем, который променял мундир и чины «на собачью земскую службу». Но и в земстве Куткевич удержался недолго, не желая мириться с воссиявшими писарями и кабатчиками. Сейчас он просто отдыхал, выжидая случая баллотироваться в мировые судьи. Новый суд пришел уже в Мохов и «требовал рук».
Проедаться на женин счет и ничего не делать — мало-помалу входило в modus vivendi. В Мохове было несколько таких тунеядцев, которые держали себя в обществе с большим гонором и отлично усвоили один и тот же озабоченно-торжественный, деловой вид. В клуб или в театр они являлись с высоко поднятой головой и презрение порядочных людей старались замаскировать нахальством или пренебрежением. Собственно говоря, ничего нового и поражающего в этом не было, богатые невесты делили общую участь, и сколоченные всякими неправдами родительские капиталы шли на оперение «павлинов», как называли остряки этих мужей своих жен. Чтобы вознаградить себя чем-нибудь, павлины показывались во всем своем блеске дома, где их не видел сторонний глаз. В результате получались маленькие тираны и трутни, вечно охорашивавшиеся и капризничавшие. Особенно доставалось от них прислуге, выносившей на своих плечах непризнанное величие. Нужно сказать, что из павлинов Куткевич был лучшим, хотя и ломался над одной горничной Агашей.
Первый ребенок внес на короткое время новую струю в жизнь злобинского дома. Его лепет примирил, повидимому, нараставшее глухое недовольство между супругами, но и это счастье лопнуло, как мыльный пузырь, оставив после себя мучительную пустому. Анна Ивановна не плакала, не убивалась, а только вдруг притихла и еще сильнее затаилась — горе ушло внутрь и залегло тяжелым камнем навсегда. Зато Куткевич плакал и, вообще, прекрасно вошел в роль неутешного отца.
— Это, наконец, гнусно! — возмущалась Прасковья Львовна, особенно возненавидевшая Куткевича с этого момента. — Что такое отец ребенка? Случайность и в большинстве случаев печальная случайность — не больше. Я понимаю материнское горе, потому что для матери ребенок — все. Да… Но бывают случаи, когда…
Прасковья Львовна не решилась выговорить вертевшееся на языке слово и только посмотрела на Анну Ивановну, которая ходила по комнате с заложенными за спину руками. Горе сделало ее еще лучше, смягчив слишком серьезное выражение лица, как первый холод придает чарующую прелесть осеннему ландшафту. Глаза смотрели мягче, девичья свежесть заменилась задумчивой, ласковой женской красотой.
— Вы что-то хотели сказать, Прасковья Львовна? — проговорила Анна Ивановна, останавливаясь. — Пожалуйста, не стесняйтесь…
— Нет, я так…
— Вы хотели меня утешить?
— Конечно… Я глубоко убеждена в том, что хотела сейчас высказать, голубчик. Мне жаль вашего Бори, но… но, может быть, он сделал даже хорошо, что догадался во-время уйти со сцены за кулисы.
— Что вы хотите сказать… я не понимаю… — сдавленным голосом спросила Анна Ивановна и побледнела. — Чем ребенок виноват? — Может быть, это и жестокая мысль, голубчик, но она жестоко верна. Любили ли вы мужа, когда родился Боря?.-.
— Нет… то-есть я совсем не знаю, что такое любить. Это слишком банальное и опошленное слово, но мне кажется, что я все-таки уважаю мужа… Иначе это было бы нечестно. То-есть я хочу сказать, что наши идеалы вообще — недостижимая мечта, и приходится мириться с некоторыми недостатками…