— Ведь нельзя же, в самом деле, так жить, чтобы, например, воровством хлеб добывать, — доказывал огорченный старик бесчувственным богачам. — Да и какое это воровство! Прямо себе в убыток воруют, хоть те же теребиловцы… Самое невыгодное занятие-с. Второе — причина та, что народ глуп и никак не поймет своей собственной пользы. Все как-то по-ребячьи у них, и нужно образованным людям эту самую темноту порешить… Нельзя же так жить, закрывши глаза.
Так прошел не один десяток лет, и вдруг открывается земство, где избранные люди начинают говорить то самое, что раньше думал он, мещанин Пружинкин, убиваясь в своей лачуге над разными проектами. Домой из собрания Пружинкин возвращался в каком-то тумане, и у него просто захватывало дух от кружившихся в голове мыслей. А Сажин-то? Точно он был у него на душе: из точки в точку говорит то самое, что Пружинкин думал своим собственным умом. Старик забросил свои личные дела и всецело отдался пересмотру своих бумаг, где нашел много совсем готового.
— У нас с Егором Андреичем что-то не ладно!.. — порешили теребиловцы, наблюдая задумавшегося старика. — Как бы он того… на чердаке не повихнуло бы. Ежели который человек над своими мыслями начнет задумываться — тут ему и конец!
Встреча с Анной Ивановной и овация Сажину довели Пружинкина до такого нервного состояния, что он не только не мог ничего делать, но просто нигде не находил себе места. В самом деле, «настоящее» уже было тут, у всех на глазах… Кто он такой, хоть взять того же Сажина — купеческий сын, получил образование в университете, ездил куда-то за границу, ну, что же из этого? Мало ли умных и образованных людей из купечества в том же Мохове, да толку из этого мало: умны для себя, а другим от этого ни тепло, ни холодно. Никто бы и не знал, что есть на свете какой-то Павел Васильевич Сажин, а тут на-поди, всех постановил и всех удивил! Про Анну Ивановну и говорить нечего: девушка из такой семьи, а тоже вот любопытно, как и что на белом свете делается. Отцы-то только и думали, как бы нажить капиталы разными правдами и неправдами, да все в свое брюхо, а детки уж новое думают…
Пружинкин просыпался даже по ночам и снова передумывал все то, что залегло ему в душу. Хорошо, как ни поверни! В избушке темно; Орлик похрапывает у печки, на стене тикают часы с кукушкой, а с улицы несутся и пьяная песня, и отчаянный далекий крик погибающего человека, и шлепанье пьяных ног по грязи. Теребиловка не знала покоя и ночью, когда кабаки светились в темноте, как волчьи глаза, а по веселым притонам надрывалась доморощенная музыка. — «Вишь, темнота-то наша как подымается! — думал Пружинкин и даже улыбался. — Погодите, пришел конец! Будет уж вам свою дурь показывать!» Засыпая, старик видел свою Теребиловку обновленной и счастливой: чистые улицы, уютные домики, здоровые и довольные дети, и всякий при своем деле… Попыхивают паровые машины, дымят фабричные трубы, и никто больше не считает теребиловцев за жуликов и отчаянных воров.
Завернувший к Пружинкину фельдшер Сушков удивился той перемене, которую нашел в старинном благоприятеле. Нужно сказать, что для Теребиловки этот маленький медицинский человек в одном своем лице представлял всю медицинскую науку, а главное — он умел пользовать своими средствами.
— Да уж ты здоров ли, Егор Андреич? — спрашивал участливо Сушков, закуривая копеечную сигарку.
— Ничего, здоров, слава богу.
Сушков был коротенький, толстенький человек, известный в Теребиловке под фамильярной кличкой «Чалко». «Вон Чалко поехал к Митрюхиным молодайку выправлять!», «Гли-ка, ребя, у Чалки новая шуба!» и т. д. Добродушное и глуповатое лицо Чалки производило успокаивающее впечатление на больных одним своим появлением, а потом он так хорошо умел говорить: «Ничего, как-нибудь…» Теперь Чалко смотрел на Пружинкина своими мышиными глазами и покачивал головой.
— Ничего ты не понимаешь, Чалко! — ответил наконец Пружинкин. — Ну, похудел, что ж из этого?.. Дела-то какие… ах, какие дела!
— Под ложечкой у тебя не давит? — допытывал Чалко. — Можно касторки принять… Да ты чего остребенился-то? Я ведь и уйду… С этой Теребиловкой дохнуть некогда: семь избитых баб от праздника остались, трое тифозных, ребятишек человек пятнадцать, две белых горячки… А лекарства не на что купить ни одной душе! Ну, как я тут буду поворачиваться?
— Погоди, Чалко! Все устроится! — говорил Пружинкин, смягченный наивностью Чалки. — Говорю: погоди!
Обыкновенно Чалко завертывал к Пружинкину «на один секунд», плевал на пол, сыпал пепел, куда попало, жаловался на теребиловцев и отправлялся дальше.
— Так ты того, в самом деле… хины можно приспособить, — заговорил Чалко на прощанье. — Большая перемена, и колера прежнего нет.
Пружинкин только махнул рукой на бестолкового приятеля, который решительно ничего не понимал.
У Пружинкина давно созрела мысль отправиться к Сажину и предложить ему свои услуги, но он выжидал окончания сессии. Теперь Павлу Васильевичу было не до него. Когда, наконец, сессия кончилась, на Пружинкина нашел какой-то нерешительный стих: а если Павел Васильевич, не говоря худого слова, поворотит его назад? Угнетаемый этими сомнениями, старик решился предварительно завернуть к Злобиным и там под рукой разведать, что и как. К Злобиным прежде он хаживал частенько, а теперь, кстати, Анна Ивановна закинула словечко, чтобы он побывал.
Приодевшись в свой обычный выходной костюм, Пружинкин отправился, наконец, в город. Злобинский одноэтажный деревянный дом стоял на углу Консисторской улицы и Московского переулка, на самом бойком месте. Большим садом он точно срастался с двухэтажным каменным домом Сажина, который выходил фронтом в Гаврушковскую улицу. Пружинкину больше нравился злобинский дом, выстроенный по-старинному — с мезонином, пристройками, сенями, переходами и разными потаенными каморками. Днем он так приветливо смотрел на улицу своими небольшими окнами с тюлевыми занавесками, а на ночь все окна затворялись на ставни тяжелыми железными болтами. Нынче таких хороших домов не строят, чтобы каждый гвоздь сидел барином, а прочные бревна «не знали веку». Перед домом были деревянные тротуары; посыпанный желтым песочком двор всегда держался «под метелку», а приветливые крылечки точно манили прохожих завернуть в старое крепкое гнездо, полное до краев тем туго сколоченным довольством, которому нет износу. Пружинкин любил по пути, даже без всякого дела, завернуть сюда, испытывая безотчетное удовольствие. Когда еще был жив сам старик Злобин, он часто бывал в этом доме по своим бесконечным делам, а теперь ходил к Марфе Петровне, нагружавшей его самыми разнообразными поручениями.