Благодаря этим обстоятельствам, Анна Ивановна каждый раз ехала в школу с тяжелым сердцем и забывала свои личные невзгоды только тогда, когда начинала заниматься. Она помогала Клейнгауз в женском отделении, и это опять имело свои неудобства. Клейнгауз могла подумать: «разве я занимаюсь хуже Володиной, если ко мне является помощница?..» Но Клейнгауз была слишком толста, чтобы беспокоиться такими соображениями, и относилась к Анне Ивановне как-то равнодушно. Женское отделение нравилось Анне Ивановне больше, а бойких теребиловских мальчишек она просто боялась: как это Володина умеет справляться с такими сорванцами? Среди учениц Анна Ивановна чувствовала себя совершенно свободно и входила душой в тот теребиловский мир, который стоял за этими босоножками. Через них она училась понимать неведомую для нее жизнь окраины и приходила в ужас от одной мысли, что вот из этих детских лиц, еще полных утренней свежести, выйдут впоследствии отчаянные теребиловские бабы и еще более отчаянные девицы, пользовавшиеся в Мохове настолько плохой репутацией, что из Теребиловки совсем даже не брали женской прислуги. Раскрывалась какая-то ужасная жизнь, причем люди служили только мертвым выражением для известных «железных законов» всего уклада общественной жизни.
На этой почве Анна Ивановна особенно хорошо поняла Пружинкина и его «темноту». Она его полюбила, как и несбыточность пружинкинских мечтаний. Зло слишком было велико, чтобы могла быть организована настоящая реальная помощь. Даже безответный Чалко, и тот начинал казаться Анне Ивановне совсем в ином свете, чем в первый раз, когда она познакомилась с ним на именинах Пружинкина. Мысленно она рисовала себе всех этих больных, лежавших по теребиловским избушкам и в лице Чалки имевших единственную помощь. Он, этот простой фельдшер, являлся пред ней великим человеком. Когда встречался на дороге экипаж Чалки, Анна Ивановна очень вежливо раскланивалась с его хозяином и несколько раз пыталась вступить в разговор, хотя не особенно успешно.
— Напрасно вы беспокоитесь, Анна Ивановна, — объяснил Пружинкин по этому поводу. — Такой он человек… то-есть Чалко… лишен всякой словесности, а только он добрый и не фыркает на больных.
Ученицы тоже называли фельдшера Чалкой, и в этой кличке чувствовалась их органическая связь со своим фельдшером.
Да, Теребиловка являлась для Мохова чем-то вроде помойной ямы, а там, в больших каменных домах, шла своя привилегированная жизнь, свои интересы и свои мысли. При одном имени Теребиловки мужчины иронически улыбались и пожимали плечами, а дамы приходили в ужас и отмахивались руками.
Возвращаясь домой, девушка думала о Теребиловке, которая своим грешным существованием начинала отравлять ей даже тот покой и удобства, какими она пользовалась. Каждый день садиться за стол и есть свои разносолы, когда там нет хлеба у детей, нет лекарства больным… И помочь теребиловцам нельзя: нужно было воспитать совсем других людей, т.-е. изменить в основании весь строй городской жизни, создавший, как свое неизбежное следствие, Теребиловку. Прежде люди успокаивались благотворительностью и нищенскими подачками, но эту систему поправления теребиловского зла даже Пружинкин называл паллиативной мерой. Скажем в скобках, что старик, как все самоучки, питал большое пристрастие к ученым иностранным словечкам и частенько употреблял их не совсем кстати. В данный момент всякая благотворительность была особенно в загоне, и все говорили, что зло устранимо только с устранением причин — все остальное составляет бирюльки и дамскую блажь.
В этом упорстве мысли богатой невесты сказывались неудовлетворенные позывы к другой жизни и широкой деятельности. Девушка вносила сюда всю страстность пробудившегося сознания и с мучительной болью наталкивалась на разраставшиеся препятствия. Минуты просветления и веры в себя сменялись полной безнадежностью и апатией человека, заживо похороненного в четырех стенах. В Анне Ивановне сказывалась чисто-раскольничья энергия, выработанная рядом поколений.
В одну из таких скверных минут Анна Ивановна однажды сидела в учительской каморке теребиловской школы и перебирала ученические тетради. Осторожные шаги вошедшего о. Евграфа заставили ее оторваться от работы. Она по особенной антипатии, воспитанной с детства к православному духовенству, относилась к о. Евграфу с полным пренебрежением: все попы, мол, взяточники и попрошайки, которые дерут с живого и с мертвого. Если о. Евграфа терпели в школе, то только потому, что нельзя же было обойтись без законоучителя. Даже отношения Пружинкина к этому попу возмущали Анну Ивановну: старик делал глупое лицо, подходил под благословение и бежал отворять двери. Что-то такое нехорошее было в этих отношениях — подобострастное и унижающее, хотя Пружинкин несколько раз говорил Анне Ивановне:
— Я и попа особенного приспособил для школы-с…
В чем состояла эта особенность о. Евграфа, Анна Ивановна совсем не желала разузнавать. Она кланялась ему издали и старалась по возможности избегать, как хотела сделать и теперь.
— Вы это куда же так заторопились, Анна Ивановна? — заговорил о. Евграф. — Можно предположить, что этому невольной виной послужил я…
— Нет, я кончила… — твердо отвечала девушка и, только солгав, поняла, что поступила нехорошо.
Отец Евграф неловко замолчал, крякнул и как-то смущенно потупил глаза. Он был в своей будничной, выцветшей люстриновой ряске, которая у ворота совсем засалилась от падавших на плечи волос.